Неточные совпадения
Они хранили в
жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились русские блины;
Два раза в год они говели;
Любили круглые качели,
Подблюдны песни, хоровод;
В день Троицын, когда
народЗевая слушает молебен,
Умильно на пучок зари
Они роняли слезки три;
Им квас как воздух был потребен,
И за столом у них гостям
Носили блюда по чинам.
Смеются вдвое в ответ на это обступившие его приближенные чиновники; смеются от души те, которые, впрочем, несколько плохо услыхали произнесенные им слова, и, наконец, стоящий далеко у дверей у самого выхода какой-нибудь полицейский, отроду не смеявшийся во всю
жизнь свою и только что показавший перед тем
народу кулак, и тот по неизменным законам отражения выражает на лице своем какую-то улыбку, хотя эта улыбка более похожа на то, как бы кто-нибудь собирался чихнуть после крепкого табаку.
Наутро опять
жизнь, опять волнения, мечты! Он любит вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину ее: у него хлынут, например,
народы из Африки в Европу, или устроит он новые крестовые походы и воюет, решает участь
народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и великодушия.
Года в три раз этот замок вдруг наполнялся
народом, кипел
жизнью, праздниками, балами; в длинных галереях сияли по ночам огни.
Мы видели книги, до священных должностей и обрядов исповедания нашего касающиеся, переведенные с латинского на немецкий язык и неблагопристойно для святого закона в руках простого
народа обращающиеся; что ж сказать наконец о предписаниях святых правил и законоположений; хотя они людьми искусными в законоучении, людьми мудрейшими и красноречивейшими писаны разумно и тщательно, но наука сама по себе толико затруднительна, что красноречивейшего и ученейшего человека едва на оную достаточна целая
жизнь.
Городничий (дрожа).По неопытности, ей-богу по неопытности. Недостаточность состояния… Сами извольте посудить: казенного жалованья не хватает даже на чай и сахар. Если ж и были какие взятки, то самая малость: к столу что-нибудь да на пару платья. Что же до унтер-офицерской вдовы, занимающейся купечеством, которую я будто бы высек, то это клевета, ей-богу клевета. Это выдумали злодеи мои; это такой
народ, что на
жизнь мою готовы покуситься.
Было самое спешное рабочее время, когда во всем
народе проявляется такое необыкновенное напряжение самопожертвования в труде, какое не проявляется ни в каких других условиях
жизни и которое высоко ценимо бы было, если бы люди, проявляющие эти качества, сами ценили бы их, если б оно не повторялось каждый год и если бы последствия этого напряжения не были так просты.
Проживя бо̀льшую часть
жизни в деревне и в близких сношениях с
народом, Левин всегда в рабочую пору чувствовал, что это общее народное возбуждение сообщается и ему.
Точно так же, как он любил и хвалил деревенскую
жизнь в противоположность той, которой он не любил, точно так же и
народ любил он в противоположность тому классу людей, которого он не любил, и точно так же он знал
народ, как что-то противоположное вообще людям.
И старый князь, и Львов, так полюбившийся ему, и Сергей Иваныч, и все женщины верили, и жена его верила так, как он верил в первом детстве, и девяносто девять сотых русского
народа, весь тот
народ,
жизнь которого внушала ему наибольшее уважение, верили.
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый раз в
жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
— Да, да, Степа, литература откололась от
жизни, изменяет
народу; теперь пишут красивенькие пустячки для забавы сытых; чутье на правду потеряно…
— «Война тянется, мы все пятимся и к чему придем — это непонятно. Однако поговаривают, что солдаты сами должны кончить войну. В пленных есть такие, что говорят по-русски. Один фабричный работал в Питере четыре года, он прямо доказывал, что другого средства кончить войну не имеется, ежели эту кончат, все едино другую начнут. Воевать выгодно, военным чины идут, штатские деньги наживают. И надо все власти обезоружить, чтобы утверждать
жизнь всем
народом согласно и своею собственной рукой».
— Гуманизм во всех его формах всегда был и есть не что иное, как выражение интеллектуалистами сознания бессилия своего пред лицом
народа. Точно так же, как унизительное проклятие пола мы пытаемся прикрыть сладкими стишками, мы хотим прикрыть трагизм нашего одиночества евангелиями от Фурье, Кропоткина, Маркса и других апостолов бессилия и ужаса пред
жизнью.
— Я верю, что он искренно любит Москву,
народ и людей, о которых говорит. Впрочем, людей, которых он не любит, — нет на земле. Такого человека я еще не встречала. Он — несносен, он обладает исключительным уменьем говорить пошлости с восторгом, но все-таки… Можно завидовать человеку, который так… празднует
жизнь.
— А — Любаша-то — как? Вот — допрыгалась! Ах ты, господи, господи! Милые вы мои, на что вы обрекаете за
народ молодую вашу
жизнь…
— Отечество.
Народ. Культура, слава, — слышал Клим. — Завоевания науки. Армия работников, создающих в борьбе с природой все более легкие условия
жизни. Торжество гуманизма.
Клим впервые видел так близко и в такой массе
народ, о котором он с детства столь много слышал споров и читал десятки печальных повестей о его трудной
жизни.
К его вескому слову прислушиваются политики всех партий, просветители, озабоченные культурным развитием низших слоев
народа, литераторы, запутавшиеся в противоречиях критиков, критики, поверхностно знакомые с философией и плохо знакомые с действительной
жизнью.
Первые годы
жизни Клима совпали с годами отчаянной борьбы за свободу и культуру тех немногих людей, которые мужественно и беззащитно поставили себя «между молотом и наковальней», между правительством бездарного потомка талантливой немецкой принцессы и безграмотным
народом, отупевшим в рабстве крепостного права.
— Да ведь сказать — трудно! Однако — как не скажешь?
Народу у нас оказывается лишнего много, а землишки — мало. На сытую
жизнь не хватает земли-то. В Сибирь крестьяне самовольно не идут, а силком переселять у начальства… смелости нет, что ли? Вы простите! Говорю, как думаю.
— Достоевский обольщен каторгой. Что такое его каторга? Парад. Он инспектором на параде, на каторге-то был. И всю
жизнь ничего не умел писать, кроме каторжников, а праведный человек у него «Идиот».
Народа он не знал, о нем не думал.
— Вот и мы здесь тоже думаем — врут! Любят это у нас — преувеличить правду. К примеру — гвоздари: жалуются на скудость
жизни, а между тем — зарабатывают больше плотников. А плотники — на них ссылаются, дескать — кузнецы лучше нас живут. Союзы тайные заводят… Трудно, знаете, с рабочим
народом. Надо бы за всякую работу единство цены установить…
— Даже. И преступно искусство, когда оно изображает мрачными красками
жизнь демократии. Подлинное искусство — трагично. Трагическое создается насилием массы в
жизни, но не чувствуется ею в искусстве. Калибану Шекспира трагедия не доступна. Искусство должно быть более аристократично и непонятно, чем религия. Точнее: чем богослужение. Это — хорошо, что
народ не понимает латинского и церковнославянского языка. Искусство должно говорить языком непонятным и устрашающим. Я одобряю Леонида Андреева.
Он употреблял церковнославянские слова: аще, ибо, паче, дондеже, поелику, паки и паки; этим он явно, но не очень успешно старался рассмешить людей. Он восторженно рассказывал о красоте лесов и полей, о патриархальности деревенской
жизни, о выносливости баб и уме мужиков, о душе
народа, простой и мудрой, и о том, как эту душу отравляет город. Ему часто приходилось объяснять слушателям незнакомые им слова: па́морха, мурцовка, мо́роки, сугрев, и он не без гордости заявлял...
— К
народу нужно идти не от Маркса, а от Фихте. Материализм — вне народной стихии. Материализм — усталость души. Творческий дух
жизни воплощен в идеализме.
А Толстой — человек мира, его читают все
народы, —
жизнь бесчеловечна, позорна, лжива, говорит он.
— Конечно, если это войдет в привычку — стрелять, ну, это — плохо, — говорил он, выкатив глаза. — Тут, я думаю, все-таки сокрыта опасность, хотя вся
жизнь основана на опасностях. Однако ежели молодые люди пылкого характера выламывают зубья из гребня — чем же мы причешемся? А нам, Варвара Кирилловна, причесаться надо, мы —
народ растрепанный, лохматый. Ах, господи! Уж я-то знаю, до чего растрепан человек…
«Идиоты! Чего вы хотите? Чтоб
народ всосал вас в себя, как болото всасывает телят? Чтоб рабочие спасли вас от этой пустой, словесной
жизни?»
— Возьмем на прицел глаза и ума такое происшествие: приходят к молодому царю некоторые простодушные люди и предлагают: ты бы, твое величество, выбрал из
народа людей поумнее для свободного разговора, как лучше устроить
жизнь. А он им отвечает: это затея бессмысленная. А водочная торговля вся в его руках. И — всякие налоги. Вот о чем надобно думать…
По ее мнению, такого короткого знакомства с богом было совершенно достаточно для того, чтобы он отстранил несчастье. Она входила и в его положение: бог был вечно занят делами миллионов людей, поэтому к обыденным теням
жизни следовало, по ее мнению, относиться с деликатным терпением гостя, который, застав дом полным
народа, ждет захлопотавшегося хозяина, ютясь и питаясь по обстоятельствам.
Пожалуй, кому охота, изучай по вечерам внутреннюю сторону
народа — нравы; но для этого надо слиться и с домашнею
жизнью англичан, а это нелегко.
Все эти
народы образуют одну общую физиономию, характер, склад ума — словом, общую нравственную
жизнь в главных ее чертах, но с бесчисленными оттенками, которыми один
народ отличается от другого.
Замечу еще, что здесь кроме различия, которое кладут между простым и непростым
народом образ
жизни, пища, воспитание и занятия, есть еще другое, резкое, несомненно племенное различие.
Это вглядыванье, вдумыванье в чужую
жизнь, в
жизнь ли целого
народа или одного человека, отдельно, дает наблюдателю такой общечеловеческий и частный урок, какого ни в книгах, ни в каких школах не отыщешь.
Нельзя было Китаю жить долее, как он жил до сих пор. Он не шел, не двигался, а только конвульсивно дышал, пав под бременем своего истощения. Нет единства и целости, нет условий органической государственной
жизни, необходимой для движения такого огромного целого. Политическое начало не скрепляет
народа в одно нераздельное тело, присутствие религии не согревает тела внутри.
Кроме черных и малайцев встречается много коричневых лиц весьма подозрительного свойства, напоминающих не то голландцев, не то французов или англичан: это помесь этих
народов с африканками. Собственно же коренных и известнейших племен: кафрского, готтентотского и бушменского, особенно последнего, в Капштате не видать, кроме готтентотов — слуг и кучеров. Они упрямо удаляются в свои дикие убежища, чуждаясь цивилизации и оседлой
жизни.
Много ужасных драм происходило в разные времена с кораблями и на кораблях. Кто ищет в книгах сильных ощущений, за неимением последних в самой
жизни, тот найдет большую пищу для воображения в «Истории кораблекрушений», где в нескольких томах собраны и описаны многие случаи замечательных крушений у разных
народов. Погибали на море от бурь, от жажды, от голода и холода, от болезней, от возмущений экипажа.
Отцы и учители, берегите веру
народа, и не мечта сие: поражало меня всю
жизнь в великом
народе нашем его достоинство благолепное и истинное, сам видел, сам свидетельствовать могу, видел и удивлялся, видел, несмотря даже на смрад грехов и нищий вид
народа нашего.
За смирение свое получает русский
народ в награду этот уют и тепло коллективной
жизни.
Если в
народе побеждают интересы покойно-удовлетворенной
жизни современного поколения, то такой
народ не может уже иметь истории, не в силах выполнить никакой миссии в мире.
Никакая философия истории, славянофильская или западническая, не разгадала еще, почему самый безгосударственный
народ создал такую огромную и могущественную государственность, почему самый анархический
народ так покорен бюрократии, почему свободный духом
народ как будто бы не хочет свободной
жизни?
Еще более приходится признать, что в духовной
жизни германского
народа, в германской мистике, философии, музыке, поэзии были великие и мировые ценности, а не один лишь культ силы, не один призрачный феноменализм и пр.
В духовном складе русского
народа есть черты, которые делают его
народом апокалиптическим в высших проявлениях его духовной
жизни.
В самой глубине народной
жизни, у лучших людей из
народа никакого народничества нет, там есть жажда развития и восхождения, стремление к свету, а не к народности.
На вершинах польской духовной
жизни судьба польского
народа переживается, как судьба агнца, приносимого в жертву за грехи мира.
Славянофилы, которые в начале книги выражали Россию и русский
народ, в конце книги оказываются кучкой литераторов, полных самомнения и оторванных от
жизни.
Но этот духовный закал личности и
народа совсем не то, что внешнее применение отвлеченных идей к
жизни.
Но эта власть лучших должна быть порождена из самых недр народной
жизни, должна быть имманентна
народу, его собственной потенцией, а не чем-то навязанным ему извне, поставленным над ним.
Силы
народа, о котором не без основания думают, что он устремлен к внутренней духовной
жизни, отдаются колоссу государственности, превращающему все в свое орудие.